ОБРАЗОВАНИЕ

Известно, что образование в средние века было уделом немногих. И по совершенно понятным причинам. Дороговизна письменных материалов (пергамента, а с XV в. бумаги), способ письма – медленный и кропотливый, относительно небольшая потребность в письменных документах и господство устных сделок – все это приводило к тому, что письменность распространялась только среди узких кругов феодального общества, главным образом среди духовенства. Даже в XVII в. подписи под Соборным уложением 1649 г. обнаруживают, что в числе крупных московских дельцов все-таки было немало неграмотных. Правда, высказывались и другие мнения о распространении грамотности среди русских людей XVI-XVII вв., но они основаны на очень ограниченном материале и требуют более глубоких исследований. К тому же XVI и XVII столетия внесли много нового в отечественное просвещение. В частности, употребление бумаги как письменного материала взамен дорогого пергамента и внедрение в письменность скорописных почерков, убыстрявших процесс письма, явились новыми элементами, которых не знала великокняжеская Москва.

В рядах русского общества XIV- XV вв. образование распространялось неодинаково. Грамотность была обязательна для духовенства, которое не могло исправлять церковных служб без книг. Поэтому и в более ранние времена «попов сын», не научившийся грамоте, выбывал из разряда церковных людей и попадал в число изгоев. Группы книжных переписчиков пополнялись главным образом за счет духовенства. Рядовое духовенство ограничивалось только начатками грамотности, тогда как среди высшего духовенства встречались высокообразованные люди.

Грамотность имела несомненное распространение и в среде горожан, в первую очередь купцов. Таковы были известные уже нам Ермолины. Письмо Василия Дмитриевича Ермолина, посланное им в Литву, обнаруживает в его авторе человека, владевшего бойким пером и во всех отношениях «книжного». Прибавим сюда небольшой по численности, но влиятельный круг княжеских дьяков, писавших княжеские грамоты

Грамотность распространялась также в сословии московских бояр. Сын одного из них, митрополит Алексей, еще ребенком научился грамоте. Как видно из жития Сергия Радонежского, обучение грамоте вообще входило в программу воспитания боярских детей. Отрок Варфоломей (впоследствии инок Сергий) учился грамоте вместе со своим старшим братом Стефаном. Из жития Сергия видно, что под обучением грамоте понималось не простое чтение псалтыри, а умение читать и петь псалмы – «псалмопение глаголати», «стихословити зело добре и стройне». У нас есть свидетельства, говорящие о недостаточном образовании московских великих князей, причем исходящие из уст панегиристов московских князей, а не их врагов. Дмитрий Донской, по словам его биографа, недостаточно знаком был с книгами («…аще бо и книгам не научен сый добре»), тот же отзыв слышим о Василии Темном. Это значит, что они не были обучены всем тонкостям псалмопения и стихословия. Но показания эти не являются доказательствами того, что Дмитрий Донской и Василий Темный были абсолютно неграмотными. Русские книжники, видимо, хотели лишь отметить недостаточное образование своих князей. Дмитрий не научен был «добре» книгам, следовательно, в какой-то мере, хоть и «не добре», был грамотным.Обучение детей грамоте начиналось рано. Исключительную по своей простоте картину начального обучения отроков дает Епифаниево житие Сергия Радонежского. Родители отрока Варфоломея отдали его вместе с братом Стефаном «…учиться божественным писанием». Стефан быстро научился читать, а Варфоломей учился «не скоро и косно». Учитель обучал «со многим прилежанием», отрок же плохо внимал и сам говорил: «…никако же могу разумети, о них же ми сказуют». Только чудесное вмешательство некоего старца помогло отроку одолеть грамоту. Конечно, для полного усвоения книжной премудрости требовались и прилежание, и своего рода способности. Отроков, невнимательно слушавших на уроках и учившихся «не скоро и косно», вероятно, было немало в Древней Руси, в особенности в княжеской и боярской среде, где выше ценились воинские доблести, чем образование. Поэтому в большинстве случаев обучение молодых людей из аристократического общества оканчивалось на первой же ступени, ограничиваясь знакомством с грамотой. Зато в монастырях возникали кружки образованных людей, создавались школы переписчиков и переводчиков, накапливались значительные книжные богатства.

МОСКОВСКАЯ ПИСЬМЕННОСТЬ

Москва рано стала делаться крупнейшим русским центром переписки и распространения книг. Уже Иван Калита обращал большое внимание на переписку книг («…многим книгам, написанным его повелениемъ»). К числу этих книг надо относить в первую очередь знаменитое Сийское евангелие, написанное на Двину в 1339 г. повелением чернеца Анания в граде Москве. В нем находим первые следы московского аканья и характерное название нашего города – «в граде Москове», которое живо напоминает такое же название Москвы в первом известии о городе 1147 г. Сийское евангелие – прекрасный образчик ранней московской письменности, случайно сохранившийся на севере. Оно написано на пергаменте, четким и красивым уставом. Особенно замечательна миниатюра, изображающая Христа и его учеников. Живость движений и нежность красок делают эту миниатюру выдающимся памятником раннего московского искусства.

Сийское евангелие было роскошным экземпляром, сделанным по специальному заказу. Два других московских памятника середины XIV в. дают нам представление о рядовых московских рукописях того же века. В 1354 г. было написано Евангелие апракос «…рукою многогрешного раба божия чернца Иоанна Телеша к священному отцу Клименту, замышленьем Олексия Костяньтинови-ча, при великом князе Иоанне Ивановиче, при епископе Афонасьи Прияславьском» (т. е. переславском).

Любопытна внешность этого Евангелия. Оно написано на пергаменте в два столбца крупным, но очень неровным и некрасивым почерком. Начало статей отмечено большими заглавными буквами звериного орнамента. Они выполнены красными и коричневыми линиями неизменно на зеленом фоне. Во всем внешнем виде этой московской рукописи чувствуется что-то провинциальное, напоминающее нам о смутном княжении кроткого и красивого Ивана Ивановича, мало похожего своими талантами и на отца – Ивана Калиту, и на сына – Дмитрия Донского. Рассматриваемый редкий экземпляр ранней московской письменности изобилует пропусками и ошибками, по просторечию пишет Иван вместо Иоанн и проч. В этом заметны черты, типичные для московской письменности XIV в. с ее стремлением приблизить древний язык к народному московскому языку.

Другая московская рукопись на четыре года моложе предыдущей. Это тоже Евангелие, написанное «…при благоверном великом князе Иване Ивановиче и при митрополите Олексее рабом божиим Лукьяном» в 1358 г. Оно исполнено на пергаменте в два столбца крупным и несколько более красивым почерком, чем Евангелие 1354 г. Заставка и заглавные буквы выполнены в зверином стиле, но фон их почти синий, а не зеленый. Страшная московская действительность середины XIV в., постоянная угроза татарского нашествия, чуются нам в особом чтении: «Память труса (землетрясения. – М. Т.) и страха всякого»,- помещенном под 5 июня. Такая память имелась уже и в греческих рукописях, но она не теряет своей выразительности для московских условий времен Ивана Красного: «…память с человеколюбьемь нанесена на ны страшныя беды в нахожденье иноязычник, от них же щедрый бог милости ради сво(ей) избави нас». В этом списке особенно заметно усилие передать мысль священного текста яснейшими русскими и даже простонародными оборотами речи, как считали А. Горский и К. Невоструев, приводя характерные речевые обороты: «и аще кто поймет тя в версту», «смотри цветца селнаго».

Названные нами памятники являются только немногими и случайными остатками того письменного богатства, которое Москва накопила за XIV столетие. О том, какое количество рукописей хранилось в московских церквах и монастырях, можно судить по рассказу о разорении Москвы во время нашествия Тохтамыша. Московские соборы до самых сводов были завалены рукописями, и все они погибли от пожара: «Книг же толико множьство снесено с всего града, и из загородиа, и ис сел, в соборных церквах до стропа наметано, схранения ради спроважено, то все без вести сотвориша». Как ни тесны были московские соборы XIV в., перед нами все-таки встает яркая картина громадных груд рукописей, сваленных для сбережения в соборах до сводов. Пожар, испепеливший Москву в 1382 г., уничтожил все эти сокровища московской письменности без остатка, чем и объясняется редкость, почти единичность, рукописей бесспорно московского происхождения, восходящих к временам, предшествовавшим Тохтамышеву разорению.

После разорения в московских монастырях возобновилась усиленная переписка книг, количество наличных памятников письменности стало быстро восстанавливаться. Особенно большое значение имели два московских монастыря, основанных при митрополите Алексее: Чудов и Андроников. В Чудовом монастыре быстро образовалась собственная школа писцов. О ней дают представление две рукописи: «Книга о постничестве» 1388 г., написанная «…замышленьем архимандрита Якима, а писаниемь черньца Антонья», и «Книга Иова» 1394 г.

Эти московские рукописи резко отличаются от памятников середины XIV в. своим более тщательным исполнением. Обе они написаны на пергаменте в два столбца, украшены заставками и заглавными буквами звериного орнамента, но почерк писцов мелкий и выдержанный, свидетельствующий о том, что в Чудове монастыре уже создалась своя школа переписчиков. Таким же мелким, так сказать, бисерным почерком выполнена и рукопись, приписываемая самому митрополиту Алексею и вышедшая из того же Чудова монастыря.

Школа писцов сложилась и в Андрониковом монастыре, где трудилась над перепиской книг группа монахов-писцов. В 1402 г. грешный Анфим (Онфим) переписал «Изборник», «…иже есть око церковное» в княжествующем граде великом Москве при державе великого князя Василия Дмитриевича, при митрополите Киприяне, в монастыре Андроникове при игуменьстве Савине. В той же обители и почти с тем же предисловием была переписана «Книга слов Василия Великого» при державе великого князя Василия Дмитриева сына «неким Василием». Анфим и Василий – монахи, работавшие и на заказ «добро-писцы», как их назвали бы наши источники. В рукописи, написанной в Андро-никовом монастыре в 1402 г., нам бросается в глаза особая тщательность письма и оглавление в конце книги, которое должно облегчить нахождение нужного слова. Послесловие отмечено особым красивым киноварным значком.

Вероятно, в московских монастырях и выработался тот своеобразный почерк, типичный для конца XIV – начала XV в., получивший название русского полуустава. Стремление ко всему национальному русскому, столь ярко проявившееся при Дмитрии Донском и нашедшее свое выражение в героической борьбе с татарами и в попытках установления независимой русской митрополии, сказалось в московской письменности конца XIV столетия. Русские рукописи того времени отличаются не только своим полууставным почерком от южнославянских. В области орфографии заметно желание упростить понимание древних памятников. Знаменитый Троицкий список «Русской Правды», написанный в XIV в.,- прекрасный образчик этого характерного направления. Он отличается не только большей правильностью текста, но и тем, что писец его отказался от воспроизведения архаических форм языка.

К тому же концу XIV в. относится и начало внедрения в нашу письменность бумаги, которое также идет в пер вую очередь через Москву.

Нельзя считать случайным тот факт, что первый русский памятник, написанный на бумаге, – духовная Симеона Гордого. Москва быстрее поворачивалась в сторону нового материала, чем Новгород, еще долго державшийся дорогого, но традиционного письменного материала – пергамента, а стремление упростить и сделать более понятным евангельский текст, с чем мы встречаемся в московских памятниках 1354 и 1358 гг., напоминает нам о времени митрополита Алексея, ревностного поборника национальных русских интересов и в области политики, и в области культуры.

В XV столетии Москва окончательно делается крупнейшим центром русской письменности. Об этом мы узнаем из письма Василия Дмитриевича Ермолина, которое он написал литовскому писарю Якову, собиравшемуся купить в Москве полный годовой пролог (собрание кратких житий и поучений) в одном переплете, а также жития 12 апостолов в одном переплете («в одных досках»). Получив такой заказ, Ермолин ответил, что купить подобные рукописи в Москве можно, только они будут в различных переплетах («…кто будет таково написал, ин собе то и держит, а на денги того не продаст»). Поэтому лучше нанять «доброписцев», чтобы они сделали копии «…по твоему приказу с добрых списков». По этому поводу издатель письма А. Д. Седельников правильно пишет: «На Северо-Востоке не только лучше сохранили старую письменность, на что указывают многочисленные находки древнейших памятников в рукописях великорусских XV и частью XVI вв., но и гораздо шире использовали переход к новым ее условиям».

Как видим, московские «доброписцы» имеют за собой длительную историю. Пожары и разорения уничтожили громадное количество памятников московской письменности, но и то, что осталось, говорит о многом, прежде всего о Москве как об одном из крупнейших городских центров XIV -XV вв., не уступавшем по своей письменной культуре Новгороду, а в некоторых случаях превосходившем его. Это будет наглядно видно на примере московской литературы великокняжеского периода.

НАЧАЛО МОСКОВСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Московская письменность не имела столь глубоких корней, как новгородская. В конечном итоге Москва XII – XIII вв. все же была новым городом, лишенным такого богатства письменных традиций, как старые города, подобные Новгороду или Смоленску. Между тем условия для развития московской литературы в XIII в. были явно неблагоприятными. Поэтому московская литература – явление сравнительно позднее и начинает оформляться только во второй половине XIV в., хотя отдельные записи московского происхождения относятся и к более раннему времени, к княжению Калиты и его преемников. В основном развитие московской литературы падает на конец XIV в., на правление Дмитрия Донского и его ближайшего наследника.

По какому-то странному недоразумению историки литературы отмечают всего три московских литературных памятника конца XIV в.: 1) «Задонщину», 2) «Сказание или повесть о Мамаевом побоище», 3) житие Дмитрия Ивановича. По всей вероятности, это объясняется тем, что они сохранились в особых списках и, за исключением жития Дмитрия Донского, не вошли в наши летописи. Между тем летописи сохранили нам и другие повести конца XIV в., когда-то существовавшие в отдельном виде, но теперь известные только по летописям. Таковы сказания о Тохтамышевом нашествии. Добавим сюда хождения митрополита Пимена и иеродиакона Зосимы в Царьград, а также жития митрополитов Алексея и Петра, и у нас получится достаточно внушительный список московской литературы конца XIV в.

Предупредим заранее, что в нашем обзоре мы не преследуем специальные историко-литературные цели. Это дело специалистов и не по плечу автору данной книги. Однако отсутствие в наших ученых трудах сколько-нибудь полного обзора московской литературы заставляет нас выступить с таким очерком, без которого культурное значение великокняжеской Москвы останется освещенным неполно и неточно. Обзор мы начнем с тех произведений, возникновение которых в конце XIV в. бесспорно. Таковы в первую очередь повести о Тохтамышевом разорении.

ПОВЕСТИ О ТОХТАМЫШЕВОМ РАЗОРЕНИИ

Разорение Москвы в 1382 г. и драматические подробности этого события повели к созданию целого цикла повестей. Наиболее известны обширные повести о Тохтамышевом нашествии, помещенные в Никоновской и Воскресенской летописях, но как раз они мало типичны для московской литературы XIV в. и представляют собой позднейшие переработки более ранних сказаний. Два сказания ближе всего по времени возникновения к трагедии 1382 г.

Одно из них помещено в Симеоновской летописи и «Рогожском летописце», в основе которых лежит Московский летописный свод XIV в. В том и другом списке рассказ начинается словами: «Того же лета царь Токтамышь посла в Болгары и повеле христианскыя гости Русскыя грабити, а ссуды их и с товаром отнимати и провадити к себе на перевоз». Тохтамыш пошел «изгоном» (т. е. внезапным набегом) на Русскую землю, а суздальский князь Дмитрий Константинович послал к нему двух своих сыновей, Василия и Семена, которые догнали татар у Рязани. Олег Иванович Рязанский обвел Тохтамыша вокруг своей земли и указал ему броды на реке Оке. Перейдя Оку и взяв Серпухов, татарские полчища устремились к Москве. Великий князь Дмитрий Иванович отъехал в Кострому, а в Москве затворился литовский князь Остей, внук Ольгерда, «с множеством народа».

Татары подошли к городу 23 августа, в понедельник, и стояли 3 дня, а на четвертый день вызвали Остея из города, убили его перед крепостными воротами и залезли на стены по лестницам 26 августа, в 7 часов дня. Горожане укрылись в каменных церквах, но татары разбили церковные двери, перебили беглецов и разграбили церковное имущество. Не ограничившись Москвой, татары повоевали другие русские города, но потерпели поражение у Волоколамска от Владимира Андреевича Серпуховского. На обратном пути Тохтамыш взял Коломну и разорил Рязанскую землю. Через некоторое время Дмитрий Донской и Владимир Андреевич въехали в Москву и увидели взятый и выжженный город, разоренные церкви, бесчисленное множество убитых и велели хоронить мертвых и платить за 40 похороненных мертвецов по полтине, а за 70 – по рублю, и всего было дано 150 рублей.

Краткий рассказ о разорении Москвы изобилует такими подробностями, которые, несомненно, обнаруживают хорошее знакомство с событиями. В частности – точная дата взятия Москвы, 26 августа, «в 7 час дни», указание на то, что суздальские князья нашли след Тохтамыша на Серначе. Нас поражает особая сдержанность автора по отношению к Тохтамышу и объяснение причин, по которым Дмитрий Донской не выступил против него в поход: «…ни подня рукы противу царя». Поэтому мы едва ли ошибемся, если признаем, что рассказ написан еще при жизни Дмитрия Донского, т. е. до 1389 г., скорее всего, каким-либо монахом, ибо автор особо отмечает гибель двух московских архимандритов и одного игумена.

Второе сказание о Тохтамышевом разорении помещено в Ермолинской летописи. Оно резко отличается от предыдущего, хотя в некоторых деталях совпадает, в особенности в датах, что заставляет думать о каких-то записях о событиях 1382 г., использованных тем и другим сказанием. Рассказав сходно с первым сказанием о начале похода Тохтамыша, автор второго сказания говорит, что Дмитрий Донской «…нача полки совокупляти и поиде с Москвы, хотя противу татар, и бысть разно в князех русских: овии хотяху, а инии не хотяху, бяху бо мнози от них на Дону избиты». Только тогда великий князь пошел в Кострому, «…а во граде Москве мятежь бе велик». Сошелся народ, зазвонили во все колокола, «…и сташа суймом, а инии по вратом, а инии на, вратех на всех, не токмо пущати хотяху из града кромолников и мятежников, но и грабяху их». Между тем татары подошли к Москве и начали спрашивать о великом князе, «…есть ли он в граде». Горожане отвечали со стен, что его в городе нет. Утром татары подступили к Кремлю и начали стрелять из луков. Москвичи отвечали тоже стрельбой из луков и бросали камни. Однако татары сбили защитников со стен и попытались взобраться на них по лестницам. Осажденные стойко оборонялись, лили на врагов кипящую воду, стреляли из «тюфяков» и пушек. Один же москвитин, суконник Адам, пустил с Фроловских ворот стрелу и убил славного ордынского князя, чем причинил великую печаль самому Тохтамышу.

Виновниками взятия города были суздальские князья, поклявшиеся, что Тохтамыш ограничится получением даров, если горожане выйдут к нему на встречу. Татары напали на крестный ход у кремлевских ворот, влезли на стены по лестницам и ворвались в город, перебили людей, «…тако же вся казны княжьския взяша, и всех людей, иже бяху со многых земль сбеглися, то все взяша». Татары разорили и другие города, в том числе Переславль, но переславцы спаслись от гибели, бежав на озеро. Рассказав о поражении татар под Волоком и возвращении Дмитрия Ивановича в Москву, сказание замечает, что за 80 погребенных трупов платили по рублю и всего издержали 300 рублей.

Как и в первом сказании, перед нами выступает человек, хорошо осведомленный о событиях, но в остальном два автора глубоко различны по своим интересам. В то время как автор первого сказания всецело вращается в церковной сфере, автор второй повести – человек светский. Уклончивая характеристика поведения Дмитрия Донского, не желавшего якобы поднять руку против царя, заменена точным указанием на рознь среди князей. В этих словах отражаются определенные факты. В 1388 г. великий князь разгневался на Владимира Андреевича Серпуховского и посадил в заточение многих его бояр. Во время набега Тохтамыша мы видим Владимира Андреевича стоящим на Волоке отдельно от великого князя, уехавшего в Кострому. Ярко рисуются перед нами и действия горожан против крамольников и мятежников, не устыдившихся самого митрополита Киприана, позорно бежавшего из города в 1382 г.

В ужасной трагедии, разыгравшейся в Москве, автор склонен винить прежде всего изменников, суздальских князей. Налицо и явное сочувствие автора к восставшему народу, брошенному большими людьми, но готовому решительно сопротивляться. Датирующим указанием служит замечание о разорении Рязанской земли московскими войсками, что было для нее хуже татарской рати. В 1385 г. Дмитрий Донской помирился с Олегом Рязанским, и в летописях уже не встречается столь резких выражений, направленных против Олега, как раньше. По-видимому, вторая повесть о Тохтамышевом разорении составлена в 1382 -1385 гг. Недаром же в нее внесено ложное указание на бегство Киприана из Москвы, ибо Киприан во время нашествия Тохтамыша находился в Твери. В 1382-1385 гг. Дмитрий был в ссоре с митрополитом, официальной виной которого было нежелание сидеть в Москве в осаде. Автора повести мы не знаем, но можем сказать, что он близок к московским горожанам, возможно, даже был горожанином.

Оба сказания о Тохтамышевом нашествии послужили материалом для новой повести о том же событии, более обширной и вошедшей в состав Воскресенской летописи и «Типографского летописца». И в той и в другой летописи помещены в основном однородные повести о Тохтамышевом разорении, впрочем отличающиеся некоторыми деталями, причем Воскресенская летопись содержит более осложненный и поздний текст, чем Типографская.

На примере последней легко наблюдать процесс создания сводной повести о Тохтамышевом разорении. Автор объединил обе ранние повести, выбросил из них кое-какие подробности и согласовал текст, прибавив от себя некоторые добавления фактического и словесного характера. Сделано это было, в общем, толково, хотя и не обошлось без ошибок. Так, первая повесть молчала о крестном ходе из городских ворот и говорила, что Тохтамыш «…оболга Остея лживыми речми» и убил его перед воротами, а вторая повесть сообщает уже о крестном ходе. Новая же редакция утверждает, что москвичи вышли из города «с князем своим», вслед за тем непоследовательно говорит, что «…князь их Остей преж того убьен бысть под градом».

В целом же надо признать, что автор новой повести обладал определенными литературными навыками. Показательно, что он, как и его предшественник, мало интересовался церковными делами и даже пропустил имя игумена, погибшего в Москве (из первой повести о разорении). Перед нами светский человек, интересы которого направлены в определенную область – в сферу борьбы московских черных и лучших людей. Впервые говорится, что граждане «сотвориша вече». Появляется мотив добрых и недобрых людей. Первые молятся со слезами богу, а недобрые люди ходят по дворам, выносят из погребов господские меды, пьют до великого пьянства и дерзко говорят: «Не устрашаемся поганых татар нахождениа, селик тверд град имуще, его же суть стены камены и врата железны». Автора удручает не столько гибель княжеской казны, сколько расхищение богатства «…сурожан, и суконников, и купцов, и всех людей». Москвич и горожанин чуется нам в плаче о разорении Москвы, который вставляет автор в свою повесть как наглядную иллюстрацию происшедшей трагедии. Был раньше чуден град, и многое множество людей было в нем, кипел богатством и славою, превзошел он все грады Русской земли честью многою, в нем князья и святители жили и по отшествии от мира сего погребались. В это же время изменилась доброта его и отошла слава его и уничтожение пришло на него; не было в нем видно ничего, но только дым и земля и много лежащих трупов, а церкви каменные огорели снаружи, выгорели и почернели внутри, полны крови христианской и мертвых трупов, и не было в них пения и звону, никто к ним не приходил, и никого не осталось в городе, но было в нем пусто. Трудно датировать новую сводную повесть, но она появилась спустя немало времени после события, может быть, в начале XV в.

Мотив недобрых людей, грабящих господские дома и похищающих сосуды, серебряные и дорогие скляницы, был еще усилен в новой редакции сводной повести о Тохтамышевом разорении, возникшей позднее и помещенной в Воскресенской летописи. Если более ранние повести говорили, что московский народ не пускал из города мятежников и крамольников, пытавшихся бежать, то редакция Воскресенской летописи уже прямо называет «народы, мятежницы, крамольницы» тех горожан, которые удерживали беглецов, стремившихся бросить родной город. Таким образом, крамольниками делаются не беглецы, а защитники Москвы.

Такая тенденция получила развитие в двух близких по содержанию сводных повестях о Тохтамышевом разорении, помещенных в Никоновской летописи. Там «…воссташа злыа человецы друг на друга и сотвориша разбои и грабежи велии». Сводная повесть возникла поздно, когда воспоминания о событиях стерлись, а московские горожане постепенно теряли свои прежние вольности. Поэтому главной причиной гибели Москвы признано несогласие среди горожан, упивавшихся вином и постыдным образом дразнивших со стен татарские полчища. Не без огорчения надо отметить, что эти поздние повести, уже исказившие действительность, наиболее известны в нашей литературе и часто цитируются, хотя относятся не к XIV, а к XV столетию.

«ХОЖДЕНИЕ ПИМЕНА» И «ПОВЕСТЬ О МИТЯЕ»

В отличие от повестей о разорении Москвы в 1382 г. «Хождение Пимена» может быть приписано определенным авторам. «И повеле митрополит Пимен Михаилу владыце Смоленскому да Сергию архимандриту Спасскому, и всякож-до, аще кто хощет, писати сего пути шествование, все, како поидоша, и где что случится, или кто возвратися, или не возвратися вспять, мы же сиа вся писахом». Автором хождения, впрочем, был не смоленский владыка и не спасский архимандрит, а Игнатий, связанный какими-то отношениями со смоленским епископом Михаилом. Это не лишает нас права считать хождение Пимена памятником московской литературы, так как Игнатий чужд каким-либо смоленским интересам и верно исполнял заказ митрополита писать «сего пути шествование». Оставшись с москвичами в Константинополе, несмотря на отъезд смоленского епископа Михаила и нового митрополита Киприана, Игнатий продолжал служить сорокоусты по душе умершего Пимена, сторонником и приближенным которого он, по-видимому, являлся.

Автор хождения тщательно отмечает события дальнего путешествия Пимена, немногословно, но красочно описывает природу донских берегов и прилегающей к ним местности.

Рязанские бояре провожали митрополита до урочища Чур-Михайлово, крайнего пункта Рязанской земли, и здесь простились с путешественниками. Дальнейшее следование по Дону казалось путникам «печальным и унылнивом», кругом не было ни сел, ни городов, все было пусто. Только встречалось много зверей и птиц: коз, лосей, волков, лисиц, выдр, медведей, бобров, орлов, гусей, лебедей, журавлей, – «…и бяше все пустыни великиа». На устье Воронежа митрополита встретил князь Юрий Елецкий со своими боярами. Дальше начинались степи, населенные татарами-кочевниками, где паслись их бесчисленные стада, «…толико множество, яко же умь превосходящь».

Язык Игнатия простой и в то же время необыкновенно образный. Автор нередко прибегал к сравнениям для того, чтобы пояснить свой текст, и эти сравнения порой сделали бы честь крупному художнику. У Тихой Сосны путники видят «столпы каменны белы» (известные меловые горы), дивно и красно стоят они рядом, точно небольшие стога, белые и светлые («…видехом столпы камены белы, дивно же и красно стоят рядом, яко стози малы, белы же и светли зело, над рекою над Сосною»). Впервые встретившиеся толпы татар показались Игнатию такими же многочисленными, «якоже лист и якоже песок». Красочно говорится о горах на малоазиатском берегу, мимо которых они проплывали: горы были высокие, и на половине их высоты неслись облака («…тамо горы высоки зело, в половину убо тех гор стирахуся облаки, преходяще по воздуху»). Без всякой лишней риторики рассказывает Игнатий и об опасном нападении на русский корабль, совершенном в Азове итальянскими кредиторами Пимена. Был великий топот на палубе, но не все знали (что случилось), мы вышли и видим великое смятение. И сказал епископ мне, Игнатию: «Что, брат, так стоишь без всякой печали?» А я сказал: «Что это такое, господин мой святой?» И он отвечал: «Это фряги из города Азова пришли», – и, взяв, сковали господина нашего, митрополита Пимена.

Чтобы написать такое произведение, каким является «Хождение Пимена», носящее все черты повести о путешествии, а не простой маршрутной справки, надо было обладать литературными навыками. В сочинении Игнатия преобладает мирская, а не церковная стихия. Автор записывает виденное, не прибегая к помощи цитат из церковных книг, как это станут делать московские писатели XV в.

Гражданский характер московской литературы XIV в. с ее реалистическим содержанием нашел свое отражение даже в таких сочинениях, которые были явно связаны с церковными темами, – имеем в виду «Повесть о Митяе». Она испытала обычную судьбу московских произведений. Ее подправили и расширили в сторону тенденциозного опорочивания неудавшегося ставленника на митрополию.

Древнейшая редакция повести, помещенная в «Рогожском летописце», написана уже во враждебном тоне по отношению к Митяю, но не заключает еще в себе каких-либо недостоверных черт. В ней говорится, что после смерти митрополита Алексея на его место по желанию великого князя был возведен архимандрит Михаил, прозванный Митяем. Еще не поставленный в митрополиты, он носил митрополичью одежду «…и все елико подобает митрополиту и елико достоить, всем тем обладаше». Митяй предлагал Дмитрию Донскому, чтобы русские епископы поставили его на митрополию без обращения к константинопольскому патриарху, что вызвало протест со стороны суздальского епископа Дионисия. Тогда Митяй поехал в Царьград, но внезапно умер на корабле в виду самого города и был погребен в Галате.

Спутники Митяя решили обманом посвятить Пимена, архимандрита переславского, и написали к патриарху от имени великого князя грамоту на чистом куске пергамента, данном на всякий случай Митяю от Дмитрия Донского и скрепленном великокняжеской печатью. Пимен был поставлен в митрополиты, но не принят великим князем, вызвавшим в Москву его соперника Киприана и отправившим Пимена в заточение в Чухлому.

Характерно, что эта ранняя повесть еще сохраняет лестную характеристику Митяя. Нареченный митрополит был из числа коломенских попов. Высокого роста, плечистый, видный на лицо («рожаист»), он отпустил большую плоскую и красивую бороду, был речист на слова, имел приятный голос, хорошо знал грамоту, умел петь и читать, говорить по-книжному, «…всеми делы поповьскими изящен и по всему нарочит бе». Замечательнее всего, что повесть о Митяе, написанная человеком, прекрасно осведомленным в церковной жизни, лишена всякого церковного налета в смысле использования библейских текстов и молитв, которыми так злоупотребляют позднейшие авторы. Точность и ясность, отсутствие риторики ярко выделяют повесть о Митяе и заставляют думать, что она возникла очень рано, может быть, в те годы, когда Киприан и Пимен все еще были соперниками на митрополию. Недаром же, говоря о ссылке Пимена на Чухлому и оттуда в Тверь, автор замечает: «…господня есть земля и конци ея», – точно хочет сказать, что для Пимена везде найдется место.

В более полном, но явно позднейшем виде «Повесть о Митяе» имеется в Никоновской летописи, где она уже носит черты редакторской правки в смысле опорочивания Пимена как соперника Киприана.

СКАЗАНИЯ О КУЛИКОВСКОЙ БИТВЕ

Московская литература с самого начала носила политический характер. Поэтому нет ничего удивительного в том, что особенно большой цикл сказаний возник в связи с Куликовской битвой 1380 г. – крупнейшим политическим событием XIV в. С. К. Шамбинаго посвятил этому циклу специальное исследование, основанное на изучении множества памятников. Однако эта ученая работа мало удовлетворяет современного читателя. Занятый главным образом изучением формы и сходства литературных образов, С. К. Шамбинаго уделил мало места вопросу о том, когда и где возникли сказания о Мамаевом побоище. Он разделил все сказания о Куликовской битве, или Мамаевом побоище, на следующие группы: 1) летописную повесть о Мамаевом побоище, созданную в конце XIV в. по образцу повести об Александре Невском; 2) «Задонщину» (называемую автором «Поведанием»), которая была написана в начале XV в. рязанским иереем Софонием; 3) первую редакцию сказания (в Никоновской летописи), составленную после 1425 г. и дошедшую до нас в обработке XVI в., вторую редакцию сказания (в Вологодско-Пермской летописи) конца XVI в., третью редакцию сказания, развивавшуюся с XVI в., наконец, четвертую редакцию сказания начала второй половины XVII столетия.

Таковы, скажем прямо, плачевные для историка результаты исследования. С. К. Шамбинаго ищет риторические наращивания и легендарные подробности, не желая ответить на вопрос, каким образом имена и названия местностей конца XIV в. могли внезапно появиться под рукой редакторов XVI-XVII вв. А насколько поспешны выводы автора, видно из того, что вторую редакцию сказания он преспокойно относит к концу XVI в., тогда как самая Вологодско-Пермская летопись, где помещена эта редакция, возникла в середине XVI в. и известна нам в списках второй половины XVI в. Выходит, что сказание моложе той летописи, куда оно внесено в готовом виде: другими словами, писцы переписали сказание за 20-30 лет до его возникновения.

Неудивительно, что результаты исследования С. К. Шамбинаго были подвергнуты серьезной критике. А. А. Шахматов пришел к мысли, что летописная повесть о Мамаевом побоище была составлена через год-два после Куликовской битвы, хотя и не дошла до нас в первоначальной редакции. Тогда же возникла официальная реляция о походе великого князя. Одновременно при дворе Владимира Андреевича Серпуховского появилось описание битвы, прославлявшее Владимира и двух Ольгердовичей, близкое по стилю к «Слову о полку Игореве». В начале XV в. на основе этого «Слова о Мамаевом побоище» и «Слова о полку Игореве» возникла «Задонщина». В начале XVI в. для митрополичьего летописного свода составляется «Сказание о Мамаевом побоище». Сказание, которое не дошло до нас в чистом виде, восстанавливается путем сравнения трех его первых редакций.

Не все ясно в схеме А. А. Шахматова, но она начерчивает путь, которому последуют будущие работы, ибо близость трех редакций «Сказания о Мамаевом побоище» очевидна, а подробности о великой битве так многочисленны и жизненны, что их нельзя объяснить риторическими отступлениями и выдумками, поэтому надо предполагать существование письменных записей о Куликовской битве.

В задачу этой работы не входит изучение литературной судьбы редакций сказания и их взаимоотношений, но для нас драгоценны те подлинные черты московской литературы XIV в., которые сохранились в этих сказаниях и еще различимы под пластами позднейшего времени. С этой точки зрения мы и будем рассматривать произведения, посвященные Мамаеву побоищу, прежде всего «Задонщину».

«ЗАДОНЩИНА»

Внимание историков литературы давно было обращено на «Задонщину», и тем не менее нельзя сказать, чтобы итоги изучения ее были вполне удовлетворительными. Большинство исследователей интересовались вопросом о подражательности этого памятника, связанного со «Словом о полку Игореве». С. К. Шамбинаго так и пишет: «Это произведение, носившее обычные названия Слова или Сказания, но получившее потом название Поведания, было написано в подражание «Слову о полку Игореве», с сохранением не только его образов и выражений, но и плана». Происхождение «Задонщины» соотносится им с авторством Софония, иерея, рязанца, названного в одном списке брянским боярином. В книге С. К. Шамбинаго изображается приезд южного уроженца в Рязань, куда привозится рукопись «Слова о полку Игореве», а может быть, целая библиотека. У Н. К. Гудзия автором «Задонщины» является также брянский боярин, «…видимо, приверженец Дмитрия Брянского, участника коалиции против Мамая, а потом рязанский священник». «Задонщине» посвящен и новый труд на французском языке А. Мазона, который восхваляет ее с целью доказать, что она была источником «Слова о полку Игореве», рассматриваемого А. Мазоном как подложное произведение, составленное в конце XVIII в.

В настоящее время вопрос о происхождении «Задонщины» все более привлекает к себе исследователей, тем более что найден еще новый список этого сочинения. Лично мне он был известен давно по работе над летописцами Государственного Исторического музея. Новый список «Задонщины» включен в состав Новгородской 4-й летописи типа списка Дубровского (рукопись музейского собрания № 2060). Значение нового списка понятно само собой, если принять во внимание, что из известных списков этого произведения два относятся к XVII в., один (неполный) – к XV в. Наш список середины XVI в. самый полный и исправный, в основном сходный со списком Ундольского.

Текст «Задонщины» вставлен в летописный рассказ о Куликовской битве. Поэтому он и оставался малоизвестным. В начале говорится: «В лето 6887. Похвала великому князю Дмитрию Ивановичю и брату его князю Владимеру Ондреевичю, внегда победиша пособьем божиим поганаго Мамая со всеми его силами». После этого следует текст летописной повести «о нахождении Мамая», прерывающийся на повествовании о посылке Дмитрием Донским за князем Владимиром Андреевичем и воеводами. Тут начинается «Задонщина»: «И потом списах жалость и похвалу великому князю Дмитрию Ивановичю и брату его князю Владимеру Ондреевичю. Снидемся, братие и друзи, сынове рустии, съставим слово к слову и величим землю Рускую…»

А. Д. Седельников написал интересную статью, в которой связывает «Задонщину» с псковской письменностью, но доказательства его шатки и стоят далеко от самого текста «Задонщины». А между тем ряд штрихов, разбросанных в «Задонщине», говорят о том, что автор писал ее в годы, близкие к Куликовской битве. Он был прекрасно осведомлен о жизни высших московских кругов. Так, в слове появляются московские «болярыни», жены погибших воевод: жена Микулы Васильевича – Марья, жена Дмитрия Всеволожского – тоже Марья, Федосья – жена Тимофея Валуевича, Марья – Андрея Серкизовича, Оксенья (или, по списку Ундольского, Анисья) – жена Михаила Андреевича Бренка. Надо предполагать хорошую осведомленность автора в московских делах, чтобы объяснить появление списка боярских жен, интересного и понятного только для современников. Конечно, не позднейшему автору принадлежат и такие слова, описывающие грозную русскую рать: «Имеем под собою борзыя комони, а на себе золоченыя доспехы, а шеломы черкасьские, а щиты московскые, а сулицы ординские, а чары франьския, мечи булатныя». «Сильный», «славный», «каменный» город Москва, быстрая река Москва стоят в центре внимания автора.

Нашим выводам как будто противоречит указание на Софония Рязанца как на автора сказания. Но уже С. К. Шамбинаго отмечал, что в тексте «Задонщины» иерей-рязанец Софоний (в нашем списке Ефонья) упоминается в третьем лице, словно автор какого-то другого произведения, в новом списке же о нем говорится так: «И яж помяну Ефонья, ерея рязанца, в похвалу песньми и гуслеными и буяни словесы». Соображения историков литературы о происхождении Софония ничего не меняют в московском характере произведения. Ведь во всех русских городах прозвища «рязанец», «володимерец» и т. д. давались тем людям, которые осели в чужом городе. Москвич не писал себя москвитином в Москве, а звал себя так в другом месте. Поэтому прозвище Рязанец нисколько не противоречит тому, что Софоний был москвичом, если только имя его не было надписано на «Слове о полку Игореве», которым воспользовался автор «Задонщины», приписав ему составление этого произведения (а также взяв оттуда гусленые и буяные словеса).

Для нас важен прежде всего вопрос: когда была написана «Задонщина»? Историки литературы отвечают на это общими словами о составлении произведения в начале XV в., тогда как в тексте памятника мы имеем довольно точное датирующее указание. В сводном тексте С. К. Шамбинаго интересующий нас отрывок, переставленный им на другое место, звучит так: «Шибла слава к морю, чу, и к Кафе, и ко Царю граду, что Русь поганых одолеша». Приведенная фраза отсутствует в Кирилло-Белозерском списке, а в списке Ундольского читается в неисправном, но существенно ином виде, чем приводит ее С. К. Шамбинаго. В нем находим слова: «А слава шибла к Железным вратам, к Караначи, к Риму, и к Сафе, по морю, и к Которнову, и оттоле к Царюграду».

Правильно восстановив чтение «к Кафе» вместо «к Сафе», С. К. Шамбинаго выбросил из текста малопонятные слова «к Которнову», а в них-то и заключаются важные датирующие указания. Действительно, в Музейском списке читаем: «Шибла слава к Железным вратом, к Риму и к Кафе по морю и к Торнаву и оттоле к Царюграду на похвалу: Русь великая одолеша Мамая на поле Куликове» (Л. 219 об). Эти слова в совсем испорченном виде читаются в Синодальном списке: «Шибла слава к морю и (к) Ворнавичом, и к Железным вратом, ко Кафе и к турком и ко Цару-граду».

Легко заметить, что фраза о славе менялась при переписке, и некоторые названия становились непонятными. Непонятное в списке Ундольского – «Караначи» (в Синодальном – «к Ворнавичом») обозначает «к Орначу», под которым надо понимать Ургенч в Средней Азии. Железные ворота – это, скорее всего, Дербент, но что значит Которному? Музейский список дает понять текст списка Ундольского: надо читать «ко Торнову» (в Музейском списке – «к Торнаву»). Под таким названием нельзя видеть иной город, кроме Тырново, столицы Болгарии. Известно, что последнее Болгарское царство было завоевано турками в 1393 г., когда пал и Тырнов. Значит, первоначальный текст «Задонщины» составлен не позднее этого года.

Наш вывод можно подтвердить и другим соображением. В полных списках «Задонщины» показано от Калатския рати до Мамаева побоища 160 лет. Нет никакого сомнения, что «Задонщина» имеет в виду битву на Калке, с которой была спутана битва на Каяле, прославленная в «Слове о полку Игореве». Битва на Калке произошла, по нашим летописям, в 6731 г. (Лаврентьевская) или 6732 г. (Ипатьевская). В московских летописях обычно принимали вторую дату (см. Троицкую, Львовскую и др.). Прибавим 160 лет к 6732 г., получим 6892 г., что равняется в переводе на наше летосчисление 1384 г. Между тем в летописях 6888 г. постоянно указывается как дата Куликовской битвы. Конечно, можно предполагать ошибку в исчислении времени, но ничто не мешает нам видеть в этом и определенный датирующий признак, относящий составление памятника к 1384 г.

«Задонщина» впитала в себя многие черты московской жизни XIV в. Поэтому в ней Северо-Восточная Русь носит название Залесской земли, как и в других памятниках того времени. Москва величается «славным градом», река Москва – «быстрой», «меды – наши сладкие московские», щиты – «московские». Особый подражательный характер «Задонщины» и ее небольшие размеры не дали ее автору возможности широко развернуть московские мотивы, но и без того «Задонщина» может считаться памятником московской литературы по преимуществу, каково бы ни было происхождение автора.

«СКАЗАНИЕ О МАМАЕВОМ ПОБОИЩЕ»

«Задонщина» как поэтическая повесть была распространена мало. Несравненно большее распространение получили списки особого «Сказания о Мамаевом побоище», разделенные С. К. Шамбинаго на четыре редакции. Сказания эти сложного состава и предполагают какую-то общую основу, так как последовательное происхождение редакций не доказано С. К. Шамбинаго. Общее впечатление от сказаний неблагоприятное: они кажутся громоздкими и неясными. Множество недомолвок и ошибок, длинных и нескладных вставок из церковных книг в виде текстов и молитв испещряют повествование. Имеются и прямые искажения действительных событий. Например, явным подлогом являются беседы митрополита Киприана с Дмитрием Донским, так как известно, что Киприан не имел прямого касательства к Куликовской битве.

И тем не менее за всеми особенностями различных редакций о Мамаевом побоище в них обнаруживаются черты, восходящие к какому-то древнему тексту, близкому ко времени Дмитрия Донского и Куликовской битвы.

Видя в тех списках сказаний, где появляются какие-либо новые дополнения о Куликовской битве, только риторические распространения и заимствования из устной традиции, С. К. Шамбинаго считает более древними тексты, помещенные в Никоновской и Вологодско-Пермской летописях. Поэтому внимание исследователя едва привлекает Уваровский список сказания третьей редакции, хотя этот список украшен цитатами из народной поэзии, сохраняющими даже песенный склад. Не вызывает у него интерес и сборник Соколова XVII в., несмотря на то, что он отклоняется от общей схемы. Между тем в этом списке читаем слова: «…земля стонет необычно в Цареграде и в Галади, и в Кафе, и в Белеграде». Исследователь все время занят мыслью доказать позднее происхождение редакций сказаний о Мамаевом побоище, что заставляет его отказываться от возможности найти в их основе древнее повествование. Возникает вопрос, кто и когда мог написать о Царьграде, Кафе, Галате и Белграде с таким знанием дела. Уже в XVI а Галата и Кафа не имели того большого значения, как раньше. Было же время, когда Галата являлась конечной целью для поездок московских купцов, а Кафа и Белград (Аккерман) служили для них промежуточными пунктами. И это было не позже первой половины XV в. Как же такие подробности могли принадлежать редактору, жившему в XVII в.?

Очевидна древняя основа сказаний о Мамаевом побоище не в риторических, а в подлинно исторических деталях. Для доказательства этой мысли я воспользуюсь как текстами, опубликованными С. К. Шамбинаго, так и текстом Забелинской рукописи № 261, часть которой под названием «Новгородского хронографа» была мною издана в «Новгородском историческом сборнике». Несмотря на позднее происхождение текста сказания в «Новгородском хронографе», он содержит важные данные для заключения о древнем источнике.

В нынешнем виде «Сказание о Мамаевом побоище», помещенное в «Новгородском хронографе», представляет собой сводный текст. Он начинается летописной повестью о побоище, имеющейся в Новгородской 4-й летописи. После слов «…совокупитися со всеми князи русскими и со всеми силами» следует текст «Сказания о Мамаевом побоище», начинающийся так: «В то же время слышав же князь Олго Рязанский, яко царь Мамай качует на реке на Вороножи на броду».

Сводное сказание в основном примыкает к «Сказанию о Мамаевом побоище», помещенному в Никоновской летописи, но он полнее последнего и имеет все черты текста, составленного на основании, по крайней мере, двух источников, причем объединенных весьма небрежно.

В нашу задачу вовсе не входит выяснение происхождения сводного текста. Нам важно доказать другое: что сводный текст сохранил некоторые древние черты, восходящие по происхождению к очень раннему времени, и что эти черты нельзя объяснить позднейшими вставками, распространениями текста и т. д. Иными словами, основа сказаний о Мамаевом побоище гораздо более древняя, чем кажется С. К. Шамбинаго и некоторым другим исследователям, и, скажем прямо, гораздо более интересная и свежая по сравнению с позднейшими текстами. Заметно, что сводный текст явно соединял разные источники, которые различаются между собой и своим стилем. Одним из них был рассказ, изобилующий подробностями, записанными еще во времена, близкие к Куликовской битве, когда не успела заглохнуть устная традиция.

Для подтверждения нашей мысли ограничимся несколькими справками. Например, в сказании так называемой третьей редакции (по С. К. Шамбинаго) говорится о посылке в степь навстречу татарам Родивона Ржевского, Андрея Волосатого, Василия Тупика, Якова Ослебятева «…и иных с ними крепкых юнош». Между тем С. К. Шамбинаго весьма недоумевает по поводу слов «Задонщины», вложенных в уста Осляби: «…пасти главе твоей на сырую землю, на белую ковылу, а чаду твоему Иакову лежати на траве ковыле». Упоминание о посылке отряда имеется и в сводном тексте, с добавлением: «70 человек». Реальность имен перечисленных юношей доказывается наличием среди них Якова Ослебятева, так как боярин Родион Ослябя известен по летописи. Не поняв текст, С. К. Шамбинаго заменил слово «чаду» и поставил здесь «брату», так как слово «чаду» лишено смысла. Но в Музейском списке «Задонщины» читаем: «…уже голове твоей летети на траву ковыль, а чаду моему Якову на ковыле земли не лежати» . И это вполне понятно в устах Осляби по отношению к его «чаду» (сыну) – Якову Ослебятеву.

В третьей редакции сказания мы находим и следующую любопытную поправку, показывающую, как изменялся и становился непонятным более ранний текст. В частности, речь идет о движении Мамая: «…не спешит бо царь того ради итти – осени ожидает». В сводном тексте читаем обратное: «…спешит царь – осени требует». Стало быть, имеется в виду дань («осень»), которую требует царь.

Замечательное указание на отдельные черты большей древности некоторых текстов сводного сказания находим в списке гостей-сурожан, взятых Дмитрием Донским в поход против татар. В сводном тексте видим следующие имена: «Василия Капию, Сидора Олуферьева, Константина Петунова, Козму Ховрина, Онтона Верблюзина, Михаила Са-ларева, Тимофея Везякова, Дмитрия Чермного, Дементия Саларева». Нас привлекает прежде всего имя Козмы Ховрина как родоначальника Ховриных, происхождение которых от богатых гостей – крымских выходцев – куда более вероятно, чем родственно древо от некоего князя Стефана и Крыма. В других же списках здесь читаем малопонятное: Коврю (Ковырю) и т. д. На месте Семена Онтонов находим Онтона Верблюзина. Что это – не ошибка, а более древняя традиция, – свидетельствует следующая справка. Житие Сергия знает гостя Семена Онтонова, родившегося по предсказанию игумена Сергия. Онтонов говорил о Сергии, что игумен «…любовь и благодетельство име к родителем моим». Семен Онтонов жил и действовал в первой четверти XV в., спустя 30-40 ле после Куликовской битвы, а Онтон Верблюзин – его отец. Последующие переделки вставили Семена Онтонова на место Онтона Верблюзина, так как первый был известен по житию Сергия. Поздний текст «Новгородского хронографа» как видим, сохраняет раннюю традицию.

В сказании так называемой третьей редакции читаем о двух братьях Ольгердовичах, ненавидимых отцом «мачехи ради». В сводном тексте обнаруживаем иное: «…отцем ненавидими бяше обое, ноипаче боголюбивы, вместе бо крещение прияли есте от мачехи своея от княгини Анны». Речь идет о реальном лице. Анна Святославовна была женой Ольгерда и христианкой. Обычный мотив злой мачехи вытеснил обратный факт – согласия мачехи с взрослыми пасынками.

Полное непонимание первоначального текста в редакциях, известных С. К. Шамбинаго, наблюдаем и далее. Один из Ольгердовичей говорит в сводном сказании: «Приидоша ко мне вестницы от Северки, ту бо хощет князь великий Дмитрей Иванович ждати безбожного царя Мамая». Известно, что река Северка, впадающая в Москву справа, служила местом, где русские войска не раз встречали татар. В изданных редакциях и отчасти в самом «Новгородском хронографе» появляется уже Северская земля (Северы), т. е. Черниговщина, что делает текст почти бессмысленным.

Приведенные примеры, может быть позволяют более тщательно отнестись к показаниям сводного сказания и других поздних текстов и не видеть в них только риторические украшения. Тексты сказания согласно изображают достойное поведение Дмитрия Донского на поле битвы. Его долго не могли найти после боя, обнаружили «…бита велми, едва точию дышуща под новосеченым древом, под ветми лежаще, аки мрътв». В поисках Дмитрия участвовали (по Никоновской летописи) Федор Зернов или Морозов и Федор Холопов, «бяху же сии от простых суще». В сказании третьей редакции названы Федор Сабур и Григорий Холопищев, «оба родом костромичи».

В сводном тексте содержится описание того же эпизода, сильно отличающееся в деталях от вышеприведенного. Когда Владимир Андреевич стал спрашивать, не видел ли кто великого князя, нашлись три «самовидца». Первый был Юрка-сапожник, сказавший, что видел, как великий князь сражался железной палицей, вторым был Васюк Сухоборец, третьим – Сенька Быков, четвертым – Гридя Хрулец. Перед нами имена безвестных героев Куликовской битвы, в их числе ремесленник-сапожник. Нельзя лучше представить себе всенародность ополчения, бившегося на Куликовом поле, чем назвав эти имена.

Почему же они выпали у позднейших авторов? Потому что имена их ничего не говорили и, может быть, даже казались малопристойными чопорным московским книжникам. Поэтому пятый «самовидец», о котором в «Новгородском хронографе» сказано: «…у князя Юрья некто есть имянем Степан Новосельцев», – стал в третьей редакции сказания князем Стефаном Новосильским, тогда как вторая редакция говорит о нем еще просто: «Юрьевской же уноша некто Степан Новосилской». Так терялась первоначальная действительная основа событий под пером позднейших редакторов.

Историк не может пройти мимо и другого интересного факта. Современные тексты сказаний в его различных редакциях носят на себе черты, по крайней мере, трех разнородных повествований. В них вошли:

1) прозаический рассказ о Куликовской битве;

2) поэтическое произведение о Донском побоище;

3) риторическое повествование о переговорах Олега и Ягайла с Мамаем и вставки из церковных книг.

В мою задачу не входит рассмотрение этих отдельных частей, являющееся делом историков литературы. Гораздо важнее отметить, что риторические украшения сказания и их церковный характер представляют самый поздний пласт, наслоившийся на текст сказания; пласт, в котором имеются уже явные искажения и выдумки, подобно рассказу об участии митрополита Киприана в подготовке борьбы с Мамаем. Подлинные исторические черты, порой искаженные нашими списками, содержат только первые два слоя сказания, они и есть древнейшие. Наш вывод, впрочем, не заключает ничего особенно нового. Он только примыкает к выводам А. А. Шахматова о существовании официальной реляции о походе Дмитрия Донского и поэтического описания битвы, родственного со «Словом о полку Игореве».

С. К. Шамбинаго считал поэтические места сказания о Мамаевом побоище заимствованными из «Задонщины», но не обратил внимания на то, что в этих предполагаемых заимствованиях в сказании мы не найдем сходства с текстами «Слова о полку Игореве». А ведь нельзя предполагать, что составитель сказания выбрал из «Задонщины» только то, что не было заимствовано из «Слова». Однако указанный факт будет нам понятен, если признать, что и «Задонщина» и сказание черпали из одного общего источника – того поэтического описания, которое, по мнению А. А. Шахматова, было составлено вскоре после события. Оно отличалось необыкновенной красотой и стояло вне зависимости от «Слова о полку Игореве». Приведем два-три отрывка из «Задонщины» в переводе на современный язык. Вот перед нами русские полки изготовились к бою. Время ведреное и ревут стяги, наволоченные золотом, и простираются хоботы их, как облака тихо трепещут, точно хотят промолвить. Богатыри русские, как живые хоругви, колеблются; доспехи русских сынов, как вода всебыстрая колебалася, а шеломы их на головах, как утиные головы, (как) роса во время ведра светилися, еловцы же шеломов, как пламя огненное горит.

Возьмем и другое описание из того же сказания, стоящее вне связи со «Словом о полку Игореве»: «А уж соколы, белозерские ястребы рвались от златых колодок, ис каменного града Москвы, возлетели под синие небеса, возгремели золочеными колокольчиками на быстром Доне».

Остатки этой поистине высокой поэзии дошли до нас и в прозаических текстах сказаний о Мамаевом побоище. Дмитрий Иванович и воевода Волынец вышли ночью в поле и увидели такую картину: слышали они стук великий и клич, точно гром гремит, трубы многие гласят, а позади их точно волки грозно воют, великая была гроза, необычная, а на правой стороне вороны кричали, слышались великие голоса птичьи… По реке же Непрядве точно гуси и лебеди крыльями плескали необычно, грозу возвещая.

Позднейшие наслоения церковного характера исказили первоначальный памятник московской поэзии XIV в., и только под верхними слоями мы различаем его жизнерадостную и светлую основу, гражданский, светский характер, типичный для московской литературы времен Дмитрия Донского.

Конечно, развитие московской литературы продолжалось и в XV в., но она приобретает уже существенно иной характер, чем раньше. Московские произведения XV в. все более уснащаются выписками из церковных книг и благочестивыми рассуждениями. Объяснение этому явлению найдем в бурных событиях первой половины XV в., поглощавших все силы и внимание московских князей, а также и в том, что на место русских, подобных Алексею, Михаилу (Митяю) и Пимену, на московской митрополии воссели чужеземцы – Киприан и Фотий, люди образованные, но чуждые русской стихии. Особенно печальным для московской литературы было влияние литературных вкусов Киприана, ловкого и бесчестного интригана, напрасно возведенного в ранг реформатора русской письменности историками древнерусской литературы. Особой бездарностью в повестях о Мамаевом побоище и Тохтамышевой рати отличаются как раз тексты, где появляется имя Киприана как участника событий.

Автор Тихомиров Михаил Николаевич

Содержание

КАРТА САЙТА – УЗНАЙ МОСКВУ!